Заголовок
Текст сообщения
Письмо
Из цикла «Исправленное и дополненное»
Благодарю, милый друг, за письмо и поддержку, которую высказываете мне и многострадальному произведению моему, что ныне особенно важно. И, конечно же, за статью, в которой многое разъяснили читателю из того, что я как автор мог только высказать, описать, но о чем не смел, ведь это не дело писателя, рассуждать отстраненно. В первую очередь разумею, что проследили, как две основные линии отношений Передонов-Варвара и Людмила-Саша Пыльников одна в другой отражаются. А что недостает в романе телесности, я полностью с этим согласен. Признаюсь, сознательно себя ограничивал, уже поднятую руку с пером одергивал, лист чистый марая, как приготовишка какой чернильные пятна на нем оставляя. То, в чем себя ограничивал, из жизни уездно-гимназической, полной всяческих сплетен и пересудов, как из тьмы вывести мог я на свет? Только за намек со свету сжили бы бумагомарателя, злостного клеветника на уездные нравы. И без этого сжить со свету меня имеется немало охотников. Если бы осмелился, был бы их легион. К тому же, если телесность отношений Людмилы-Саши развивать было приятно, то Передонова-Вареньки, доложу, весьма и весьма отвратительно.
Вы, дорогой друг, этих городишек не знаете, все грязненько в них: и улицы, и платье обывателей, и их носовые платки, и мысли. От грязи здесь чистому не уберечься. И такой парадокс: чем чище попавший сюда, тем быстрее и неотвратимей замарается непременно. В этом месте, напрочь Богом забытом, черти попутали всех и вся навсегда, распутывать никому и в голову не приходит. Самые отчаянные ангелы этого места чураются, как ни старайся, от пятен на белоснежных крыльях не уберечься. Зато бесам раздолье, даже самые мелкие и неудачливые находят душевное пропитание.
Души-то неказистые! Что начальников, что самых незаметных мещан, что учителей, что гимназистов. Кого, кого, а и тех, и других я досыта, до тошноты навидался. Все с грязнотцой и в душе, и под ногтями.
И пыль. Летняя бесконечная пыль на дорогах, деревьях, кустах, одежде, пыль, скрывающая темные страсти, которые разъедают тела и души всех жителей обоих полов от мала и до велика. Сколько усилий требуется, чтобы ядовитые страсти наружу не выбились, вызывая тем не менее отголоски в виде сплетен, слухов, мифов, которые, бывает, как пожар, городом овладевают.
Непременная и, доложу вам, важнейшая обязанность начальства за неимением возможности эти страсти, нередко совершенно дичайшие, совсем извести, поелику возможно, гасить их, что далеко не всегда удается. Гимназическим боком к начальству принадлежа, я всевозможные вредные слухи был обязан гасить, что, сознаюсь, получалось не очень. Однако, хотел того или нет, о многих толках, город саранчой объедающих, я, разумеется, знал, особо о касавшихся учителей и гимназистов.
Кое-какие персонажи и обстоятельства город сотрясавших событий проникали в мои произведения, а в привлекшее сугубое внимание, скажу так, откровенностью, они хоть и хлынули, только в нем нет и десятой доли того, что было видено-слышано. Кое-что было даже написано, но впоследствии вычеркнуто. Кое-что было только задумано, но на бумаге не появилось. Одним словом, роман мой, откровенностью, как кто-то писал, публику всколыхнувший и даже потрясший, лишь бледный слепок реальности, припудренной пылью.
Гимназист, от которого в качестве осколка в романе Саша остался, был типом куда более интересным. Его видимые благочестие и смущенность наряду с ангельской внешностью: нежными чертами лица и легким во всю щеку румянцем, тонкостью фигуры и девичьей грациозностью, скрывали, словно пыль городские пороки, испорченность невозможную. Он был из тех, которые еще в поместьях своих родителей с самых юных лет познали то, что добропорядочные юноши узнают чуть ли не в первую брачную ночь. Имя этого гимназиста я не называю, оно вам ни к чему, но это был воистину искуситель: с виду сущий ангел белоснежно крылатый, внутри — истинный бес.
Одной из первых проделок его был случай с учителем географии, в тот год впервые ступившим на педагогическое поприще прямиком из университета. Не буду вдаваться в детали, но бесенок молодого учителя так приворожил, что уже через несколько недель после начала занятий, тот стал приглашать розовощекого юношу под видом дополнительных занятий на дом к себе, что не укрылось ни от коллег, ни от начальства.
Во избежание худшего инспектор пригласил учителя на беседу и разъяснил ему вред подобных занятий для репутации как учителя, так и ученика. После чего, как и следовало ожидать, они стали встречаться уже не в доме учителя, а где придется, в укромных уголках на природе, которых в городишке великое множество. Это учитель и его Ганимед думали, что укромные. Кому, кому, а съевшему на подобных делах собаку и не одну гимназическому начальству эти укромные уголки были как пять пальцев известны.
Еще через пару недель учитель и ученик были выслежены специально для подобных дел державшимся педелем и красочно расписаны им его высокопревосходительству во всевозможных подробностях, до коих оба были охотниками давними и завзятыми. Я тот доклад сперва включил в текст, но по размышлении уже из чистовой рукописи тщательно вымарал. А было там нечто вроде такого.
— Так что, ваш-высок-превосходительство, раздвигаю я осторожненько ветки и что же я вижу?
— Что же ты видишь? — Помогает его высок-превосходительство выдержать соблазнительшую из пауз.
— А вижу я у ног господина учителя его форменные брюки и, прошу прощенья, исподнее, и то же самое у ног гимназиста.
— А сами… Сами что делают?
— Ну, как же-с, это понятно, что делают. Что все делают, то и они.
— Толком говори. Факты. Без глупых своих рассуждений. Все делают. Все, да не все. По-разному делают. — И, спохватившись, что сказал не совсем то, что надлежало. — Факты давай.
— Даю факты. — Уловив нотки гнева, слегка как бы причмокнув, тот продолжает. — Значится факты. Сперва они друг другу, охватив уды губами, почмокали-пососали, эти, как их, мошонки полизали-полапали, после чего ученик, значится, развернул к себе учителя задом, согнул, раскрыл и умело так, опытный видно, ввинтил, и долго они так горячечно дергались и громко стонали, после чего ученик…
— Ты ничего не перепутал? Ученик учителя? Не наоборот?
— Нет-нет, ваш-высок-превосходительство, как можно-с? Не перепутал. Такое бывает. Вот, помните, третьего года…
— Бывает, не бывает. Что нужно, не сомневайся, помню не хуже, чем ты. А дальше?
— И дальше все, как обычно. Зад у учителя белый и мокрый, а ученику господин, значит, учитель, рукою подергал, пока из его уда тоже не брызнуло.
— Ладно. Хватит. Молчок. Ни-ни. Никому.
— Что ж мы разве не понимаем. Как рыба. Никому. Рад ваш-высок-превосходительство чем угодно служить.
В реальности учителю было коротко сказано прошение подать о переводе в другое место по семейным, мол, обстоятельствам. Педелю велено было за гимназистиком негласный надзор учредить: куда ходит, кого и как соблазняет и прочее. Обошлось. Без скандала. Шито все, крыто.
Ну, что скажите, в том, что я описал? В какой гимназии не бывало такого? Во всех. Сплошь и рядом. Ан нет. Вычеркнул. Испугался. И прав был, сто раз был прав. Если такое по поводу совершенно невинных шалостей Саши-ангела учинилось, то можно себе представить… Нет, лучше не надо.
После описания шпионства педеля и доноса задумал я их обоих заставить свои проделки подобные в молодости повспоминать. Мысли побежали, образы вспыхнули, одежды слетели, тела обнажились, сблизились и слились, но, совершенно безбожно тел и душ совокупление прерывая, не давая им достичь брызжущего белесо восторга, дамокловым мечом шлепнулась мысль о читательском гневе. И так звонко шлепнулась на голые их тела, ярко светящиеся в памяти заморенных жизнью: домом, службой, детьми, добыванием средств и всем прочим, покрытым толстым слоем летней пыли уездной, что их и себя до слез стало жалко.
Впрочем, может, это и к лучшему. Я ведь не мастер чистые акварели юношеской любви телесной творить. Мне с руки тяжеловесно-грубоватое масло, не слишком годящееся юную страсть изображать. Ну, написал бы. Ну, свел бы их юных и девственных с опытными любовниками на природе. А перечел — и удостоверился, что моей музе описать такое не по плечу, расстроился бы ужасно и вовсе бы бросил из себя писателя изображать.
Знаю, тут возразите, уверения в писательском даре я опускаю, мол, даже если что не получается, это не повод зачеркивать все, что сделано и что еще может случиться. Вы правы, конечно. Скорей всего к перу потянуло б опять, но рана рубцевалась бы долго. К тому же шрамы красят ведь воина, а не писателя.
Тогда удержался, уже занесенное перо на бумагу не опустил. Но у произведения есть ведь закон непременности: Татьяна не могла не учудить. И со мной нечто подобное приключилось, и думаю не приключиться никак не могло, непреложно должно было явиться из мертвой скуки и пыльной пошлости гимназической жизни уездного города, коих бесчисленное множество в родимой державе.
Эпизод этот на тот момент развития романа никуда не лепился. Да и в любом случае — захотел бы втиснуть, сумел бы — публиковать никогда б не решился. Вам, дорогой друг, его доверяю, никакой оценки не ожидая.
Невысказанное всегда долго мучает. Не написавшийся учитель долго не хотел отпускать, пока не явился настойчиво уже не географом, и, что более обыкновенно, не ученик соблазняет, но он без ума от светловолосого, невысокого юноши с нежным лицом: румянец, пухлые красные губы, длинные ресницы, словом, ангел в юной худощавой плоти. Настолько без ума, что даже стишки о нем сочинял, чего и в нежные годы не делал. Пришлось мне напрячься и сочинить несколько четверостиший не слишком умелых, что вполне сочетается с персонажем.
***
Начнем с яиц, мой милый друг, ab ovo,
Помнем их, поласкаем, засосем.
Настаиваешь, мальчик, на своем?
Спешишь? Ну, что ж, свое сдержу я слово.
***
Гол, наг и обнажен — все стадии бесстыдства
Пройдя успешно, ноги врозь, ничком,
Руки раскинь, и маленький Содом,
Но без Гоморры честно учиним мы.
***
Парнишка был угрюм, но поддавал
Горячим ротиком и жаркой быстрой сракой,
Все молча, лишь показывая знаком:
Еще, я столь бессловных раньше не знавал.
Помучавшись с последней строкой, поставив точку, Петр Евграфович решил выйти пройтись, после сочинения стихов и разгоряченных мыслей о Всеволоде, своем ученике, успокоиться, свежим воздухом подышать в не слишком ухоженном парке, который начинался сразу за садом, к дому, в котором квартирку снимал, примыкавшим.
Вначале, словно за ним кто-то гнался, быстро шагал по дорожке, на которой виднелись остатки песка, потом по тропинке, все более по ходу движения зарастающей жухлой травой, пока кончилась и она, и под ногами заскрипели комья земли и затрещали сухо, как выстрелы, сучья и сосновые иглы.
Скрип и треск пугали Петра Евграфовича, будто выдавали гнавшимся, где он находится, потому старался идти осторожно, мягко, по-кошачьи ступая, тщательно высматривая землю перед каждым шагом своим. Так довольно долго, неведомо кого опасаясь и от него прячась, он, в зрение и слух обратившись, тащился по парку, пока внезапно треск, производимый не им, не вывел из оцепенения. Убедился: взглянул под ноги — ничего. Показалось? В ответ сухой треск повторился, и Петра Евграфовича, как преступника на место преступления, потянуло туда, откуда послышался.
Замирая, сдерживая дыхание, боясь кашлянуть, еще с большим тщанием предстоящий путь изучая, двинулся, и через минуту сквозь пыльные листья — дождя давно уже не было — открылась картина: двое юношей в гимназических мундирах стояли один против другого, в том, что повыше, Петр Евграфович узнал притчу во языцех гимназии второгодника выпускного класса Нечаева, сына богатого купца, гимназического благодетеля. У сыночка была репутация наглеца, позволявшего себе вольности даже с директором, не говоря о простых учителях. Несмотря на то, что его не раз ловили выходящим из дверей известного заведения, посещение которого грозило немедленным исключением, он продолжал как ни в чем не бывало проходить гимназический курс благодаря отцовским щедротам, помогавшим гимназии то отремонтировать крышу, то сделать небольшую пристройку.
Нечаев что-то настойчиво требовал от того, кто пониже, в котором Петр Евграфович узнал с ужасом Всеволода, которому с полчаса назад посвящал пусть не совершенные, но искренние стихи, идущие, сами собой рифмуясь, от самой души.
Нечаев требовал, надвигаясь, Всеволод отказывался, пытаясь от него отстраниться. Так продолжалось, пока Всеволод спиной в дерево не уткнулся. Нечаев что-то сказал, помахав у носа Всеволода кулаком, после чего, схватив за волосы, пригнул того и, всунув в рот, стал быстро покачиваться взад-вперед, негодуя на неумелые действия несчастного любовника своего, что длилось довольно долго, после чего, словно, сперва замерев, картина дернулась и понеслась, нервно мелькая, стягиваемыми одеждами и исподним, трясением гениталий, пока снова замерла, словно от удара застыла: Всеволод, выпятив попу навстречу безудержному желанию Нечаева и еле сдерживаясь, чтобы не заорать, стонал, а когда Нечаев вытащил еще не обмякший, но утративший силу, вместе с белесыми и красные капли закапали.
Сердце Петра Евграфовича при виде этой сцены надвое раскололось. Хотелось кричать, чтобы прекратить безобразие, преступление даже, и представилось одновременно, что будет, если узнают о том, чему он явился невольным свидетелем, и как выпутается из этого более чем щекотливого положения, пребывание свое здесь объясняя. Ему, как Всеволоду, славному юноше, было больно и стыдно, даже чувствовал, что и по его голому заду стекает красное и белесое, и одновременно было восторженно радостно: его жажда удовлетворена, его вздутый побывал во рту и сраке, давно им желанных, и Петр Евграфович, увлеченный увиденным, и свое желание выпростал и вместе с Нечаевым довел себя до вулканического извержения, со знаменитым безумством Этны сравнимого.
В смятении, в раздвоении мыслей и чувств Петр Евграфович осторожно, глядя тщательно под ноги, обратно в слух и зрение обратившись, добрался домой и после бессонной ночи, в кое-какой порядок себя, но не мысли и чувства, едва приведя, пошел на службу в гимназию, где ни Нечаев, ни Всеволод на глаза ему не попались, а в их классах уроков его в этот день не было вовсе.
С тех пор, предаваясь облегчающему занятию, Петр Евграфович представлял себя то Нечаевым, то Всеволодом, иногда даже, дивясь, как это ему удается, и тем, и другим.
Это, наверное, свойство любого писателя ощущать себя то тем, то другим персонажем, что всего удивительней, мужчине ощущать происходящее словно он женщина, и наоборот. Так было и у меня, когда в образе Людмилы любовался раздеваемым Сашей. Но быть и тем и другим? Не знаю, не ведаю, такое объяснению, по-моему, вовсе не поддается.
Сцена же та начинается тайным желанием Людмилы ее мальчика-ангелочка раздеть. Как и ранее, они борются, она побеждает, и Саша остается в нательной рубахе и полукальсонах чуть ниже колен. В таком виде он перед ее глазами появился впервые. Она не может оторвать глаз от его ног, стройных, мускулистых и волосатых. И тут происходит совсем неожиданное. Саша подходит к занавешенному окну — обычная предосторожность во время их игр — и, чего никогда с ним не бывало, снимает рубаху, на груди между двумя розовеющими точками серебряный крестик блестит, затем совсем обнажается и становится в позу микеланджеловского Давида, подняв левую руку и подмышку волосато-потную обнажая. Она ощущает нежный запах этого полумужского-полудетского тела, исходящий от подмышек, лобка и промежности, откуда является вызывающий жжение в глазах ее и мокроту между ног аромат, лишающий дара речи даже самое говорливое существо.
Людмила смотрит на это розовато-белое уже совсем не детское тело, словно собирается в сетчатку глаз впитать малейшие его подробности, самые крошечные изгибы пальцев рук и ног, эти мальчишечьи уже почти взрослые бедра, этот волосатый лобок, в который хочется с головою зарыться. В отличие от Давида, голый мой гимназист не к бою с Голиафом готов, он жаждет любви: орудие открылось, розовея навстречу той, которая его заманила, да так и застыла, открытием своим ошеломленная.
Голое узкое тело тянется ввысь вместе с выгнутым вверх мощным желанием, кончиком к пупку розовеющим. Упругая, лишь чуть-чуть отвисшая мошонка с темнеющими редкими волосками, каждый из которых так и хочется полизать, полностью на виду, и два знака вечного хочется взять в ладонь, слегка сдавить и катать, пока из розоватости не брызнет к пупку струя мощная и белесая.
Саша-Давид на фоне заката, опускающегося на мир за окном, стоит в моей зрительной памяти, будто не описал я его, а вылепил, как Галатею. И я вместе с Людмилой желаю, жажду с ним, моим порождением слиться: он войдет в мою плоть или я в его тело проникну, не важно.
Сцена кончается. Пусть читатель догадывается или лучше по своему усмотрению ее продолжает.
А я, подобно Рафаэлю, писавшему своих бесконечных Мадонн, будь художником, сочинял бы своего вымышленного Сашу снова и снова, тем более что он напоминал мне одного невымышленного персонажа, отчасти послужившего его прототипом. Но об этом рассказывать в письме совершенно не хочется, быть может, если снизойдет вдохновение, как-то при встрече за бутылочкой шустовского с колокольчиком, до которого не только я изрядный охотник.
Ох, как понимаю я любвеобильного Рафаэля, взыскующего гармонии, рисуя плечи, груди, ноги — скрытые одеждой тела Мадонн. Своего же Сашу я бы ласкал нежно и самозабвенно, едва касаясь кончиками пальцев его нежной кожи, его розовых крошечных птенчиков на груди, его волосатых ног и еще безволосой промежности, с каким упоением я бы проникал в его раскрытые половинки и отдавал всего себя, всем существом своим познавая его вздутый розовато раскрытый, поднимающийся к пупку и его заветный мешочек, переполненный юношеским безмерным желанием взорваться, выплеснуться, забрызгать, все сделать белесым, словно одуванчики на ветру разлетелись, весь мир покрыв семенами своими.
Ну, вот, дорогой друг, пожалуй, и все, сами понимаете, в печати появиться подобное никак не могло.
Спасибо за понимание, извините за излишнюю откровенность. Видимо, подспудно желается, чтобы у заветных строк был хоть один, зато очень внимательный и добрый читатель.
С наилучшими пожеланиями Ф. Т.
Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.
Женщины,как известно,любят ушами.
...Она чувствовала себя неважно. С самого утра уши натужно гудели, словно обкурившаяся пчела приняла ее голову за аэродром и в который раз запрашивала посадку. Откуда эта напасть взялась? Только попавшийся на глаза календарик с несколькими кружочками вокруг дат напомнил, что уже прошел месяц с прошлого недомогания. На перерыве Даша сбегала в киоск и купила наушники Anytime. Зайдя в дамскую комнату, она попыталась приклеить наушники к воротничку. С первой попытки это не у...
Это не хвастовство, не враньё и не попытка произвести впечатление. Мне действительно по душе и нравится быть любовником... мне нравится давать замужней женщине то чего ей не хватает в браке... так стоп продолжай пить свой утренний кофе... молчи и оставь вот эти свои..."ты доиграешься...", " однажды всё это кончится" " а как же семья и любовь...", "а если бы твою жену...". Я знаю наперёд всё что ты скажешь. Давай лучше поговорим не обо мне, а о тебе. Итак недавно исполнилось 32, ты верный любящий заботливый...
читать целиком Моей любимой рыженькой прелестнице Елене Ландер
Он выслушивал высокопарные и многословные нравоучения остзейца, привычно не реагируя на колкости, но стоило Розенбергу перейти к организационным выводам, вскочил и ледяным высоким голосом произнес :
- Избавьте нас, рейхсляйтер, от погружения в глубины русской традиционности. Я выполняю приказ фюрера....
Третий Тайм с Рафинадом. Первоапрельское Очко.
Любовь
Не
Меряют
Часами.
Часам
Песочным
Не понять,
Зачем
Амур
Играет с нами
Мячу
Футбольному
Подстать.
.
1 апреля 2010.
Когда Бог создавал человека, он дал ему многое.
Но, самое главное, Бог наделил человека Мозгами....
Когда я была маленькой мои родители часто уезжали в командировки (они вместе работают и поэтому всегда уезжали вместе) и меня оставляли у дяди и тёти.
Мне у них очень нравилось оставаться. У них была большая квартира и в ней было много чего интересного. Днём дядя с тётей были на работе и я делала что хотела....
Комментариев пока нет - добавьте первый!
Добавить новый комментарий